Ольга Григорьева Ладога |
|||
|
|||
Был один ухажер, а теперь аж трое будет! Хотя ежели этот знакомец годами Пудану ровня, то зря я сомнениями мучаюсь. – Пудан, а кто он? – Не знаю. – Старик мечтательно посмотрел в рассветное небо. – Голос у него – заслушаешься… И в инструментах знает толк. А об остальном я не спрашивал. Да и он чаще иль поет, иль молчит, а говорит редко. Братьев его я раза два всего видел. Охотники они – по лесам мотаются. Своих полей не имеют – лесом живут. Недавно они здесь. С прошлого года… Кольнуло у меня где то в сердце. Стала отговаривать себя, корить, что, мол, начинаю верить в воскрешение болотников, как в спасение брата верю, а сколько ни отговаривала – не слушалось сердце, стучало бешено… – Веди! – крикнула. Бедный Гром отпрыгнул, испугавшись, старику под ноги. – Вот и ладно. Но смотри, они – парни молодые… – Веди! Понял Пудан – не поспоришь, и пошел обратно, к печищу, упредив напоследок: – Жди у дороги. Как я его дождалась, как не побежала впереди глупой ленивой кобылы – не знаю. Кончились поля, поползла телега через рытвины и коряги, отыскивая путь в редком лесочке, а потом и вовсе пошла по каменистому дну лесного ручья. У меня уже изболелось все от страха, что обманулась, да от надежды, когда выскользнула из темноты густо сплетенных ветвей ясная полянка, а на ней – грубо сработанный свежий домина. – Гей, хозяева! – крикнул, не слезая с телеги, Пудан. У меня сердце сжалось в комок, биться перестало. Вышел на порог дома человек, приложил руку к глазам и вдруг открыл изумленно рот, шагнул вперед… Заплясали по ветру белые волосы, небесной синью сверкнули под солнцем чистые глаза… Упала я с телеги, побежала, поскальзываясь, под изумленным взглядом Пудана прямо к вышедшему. Голоса не было, лишь шептала про себя: – Бегун, Бегун, миленький… А все же не верила, что он это, пока не ткнулась, захлебываясь рыданием, в широкую знакомую грудь, не вдохнула привычный болотницкий запах… СЛАВЕН Зиму я провел в Норангенфьерде. Рука зажила, и теперь меня не оставляли в покое, то и дело находя какие то занятия. Сначала Ролло приставил меня следить за выделкой шкурок. Дело я знал, но бить измученных, покрытых язвами рабов не хотел. Думал, Ролло за это и меня уходит плетью, как иных ослушников, а того хуже, заставит вместе с этими, уже давно потерявшими человеческий облик бедолагами трудиться, очищая шкурки от приставших кусочков мяса и сухожилий, но ярл относился ко мне с каким то странным уважением и ограничился простым наказанием – сильным ударом в лицо. Я не стал огрызаться. Зачем? Перевес в силе на его стороне, к боли я давно привык, а в общем ярл был прав – я жил в его доме, ел и пил с его стола, а работать, как все, не желал. Тут бы и не такой суровый взбесился. Плюнул бы на звучное имя – Хельг… Добрую службу сослужила мне та рана на корабле и спятившая женщина кликуша. Она первая назвала меня Хельггейстом – священным призраком. Она была рабыней, и слова рабов не имели никакой цены, но упорство, с которым я греб, кровавые куски мяса на весле и мое полное равнодушие к боли заставили хирдманнов прислушаться. А потом припомнили догадку Ролло про посланца Ньерда и пошли шептаться тут и там. Суровым воинам нравилось думать, будто привезли они на родную землю не простого словена, а знак могучего бога – покровителя морских путешествий. Я их не разочаровывал – к чему? Ролло часто и хитро косился в мою сторону, в холодных глазах светилось знание правды, но и он почему то молчал. Может, потому, что первый прибегнул ко лжи, а может, слухи о духе моря были ему на руку. В ту зиму многие, даже из отдаленных фьордов, влекомые любопытством и словно запамятовав об опале ярла, приходили в Норангенфьерд. А некоторые нанимались в дружину Ролло – не всякому ярлу боги так явно выказывают благосклонность… Несмотря на возраст, у Ролло не было жены. Были женщины рабыни для похотливых утех, были дети, от тех же рабынь, которых он и за людей то не считал. Девочек ярл оставлял матерям – он ими не интересовался, а вот мальчишек, едва они отрывались от материнской груди, отдавал на воспитание матерым хирдманнам. Те натаскивали их на живое, словно собак. Заставляли без сожаления убивать сперва маленьких и пищащих беспомощных зверьков, потом дичь покрупнее, а потом и рабов, тех, кого позволял отец. Однажды я увидел, как азартно забивали двое сыновей Ролло матерого кабана. Казалось, загончик вот вот развалится от ударов подраненного животного, тщетно пытающегося выбраться на волю, а ведь у мальчишек были только ножи. Кабанья шкура крепка, и, чтобы кабан упал, нужно не просто шкуру проткнуть – дотянуться острием до сердца зверя, которое глубоко под левой лопаткой стучит. Снег покрылся бурыми пятнами, кабан визжал и силился ударить обидчиков острыми, загнутыми вверх клыками, мальчишки уворачивались, уверенно всаживая ножи в одно и то же место. Рана углублялась, кровь била ручьем, пареньки оскальзывались, перекатывались, вновь вскакивали, сами уже мало чем отличаясь от окровавленного зверя. Там, где я родился, давно бы уже поднялся женский визг, а мужики, заскочив в загон, прикрыли бы собой неразумных детишек, но викинги просто любовались, осуждая или похваливая действия подростков. И сам Ролло смотрел на смертельную забаву с легкой улыбкой, словно не его дети, все в поту и крови, сражались со смертью. И даже когда младший, Сонт, которому едва минуло десять весен, упал под ошалевшего зверя, улыбка не покинула губ ярла. «Если ты слаб жить – умри!» – вот была его правда. Я повернулся и пошел к дому. Может, правда викинга и есть единственно верная в этой жестокой жизни? – Хельг! – Меня догнал Биер. Он был из тех редких урман, которые не чуждались сострадания. Будь он простым воином, над ним бы потешались, но он не был простым – он был скальдом. Басенником иль баянником – по словенски. Слагал сказы о походах ярла, прославлял славные деяния хирдманнов. Слов я не понимал, но пел он хорошо, почти как Бегун. Я давно уже перестал гнать от себя прошлое. Понял – убегая от родных мест, силился от себя убежать да от воспоминаний, а разве от них убежишь? Думаю, даже словенский ирий или вальхалла викингов не спасут от них. И Бегуна вспомнил без прежней боли, а с печалью, как вспоминал все, что оставил далеко далеко в другой жизни. – Хельг! – Биер пошел рядом со мной, шаг в шаг. Я покосился на него. Странным, слишком странным был Биер для викинга. Слишком любопытным, слишком наивным, слишком болтливым… Я вспомнил, как он смеялся, когда я впервые назвал его варягом. Правда, смеялся не сразу, а вначале подскочил, будто услышал нечто обидное, но, поняв, что я не со зла, начал хохотать: ..далее