Ольга Григорьева Ладога |
|||
|
|||
– Кто она? Во сне всегда так – толком еще не спросишь, а ответ уже звенит в ушах: – Ия – фиалка.. – Я ждала тебя. Все время. – Вижу… И все. Ни ласковых слов, ни трогательных обещаний, ничего… Во сне так не бывает! Не должно быть! – Я люблю тебя. – Ты уже говорила это. Помнишь? – Вот и опустилась на мое плечо знакомая рука, потеплели глаза, превращаясь в прежние – добрые и немного грустные. – Тогда я совершил ошибку. Струсил. Сбежал. Прости. За что мне его прощать? Он бы простил! За поздние признания, за глупую веру в волха, спутанную с любовью… Лишь бы не кончался сладкий сон, не уходило вдаль тепло родного тела. Я не сдержалась, заплакала. Два года запирала слезы на железный замок, такой, что и разрыв траве не под силу одолеть, а тут не выдержала, расплакалась взахлеб, как тогда, на Барылиной заимке… – Все будет хорошо, успокойся. – Славен провел рукой по моим щекам, утер слезы. Рука была знакомая, мягкая, живая, будто и не во сне вовсе. – Славен от тебя сбежал, а Олег, коли примешь, останется… – Какой Олег? – не поняла я. – Хельг по словенски – Олег, – пояснил мне Славен. – Меня так боги нарекли, когда кровь невинную простили. Да то долгий сказ… Успею еще поведать. Тут только и дошло до меня, что все это – не сон. Что сидит рядом со мной мой Славен, не такой, как прежде, но все таки мой погибший Славен, обнимает меня, утирает слезы, словно глупой несмышленой девчонке, называет себя Олегом, а урмане зовут его Хельгом и ярлом, и та черная ладья на берегу – его… Помутилось у меня в голове, поплыло, перед глазами дорогое лицо, завертелось суматошно вечернее небо, отбросило меня на спину в жухлую траву, только и успела шепнуть: – Не уходи, Олег… СЛАВЕН Гладок и крепок лед на Мутной. Бегают по нему на лыжах из городища в городище малые да большие ватажки, прокладывают у берегов раскатанную дорогу. Эрик собирался идти по замерзшему притоку в Люболяды – местечко, знаменитое пушным зверем, и зашел позвать меня. После моего возвращения он вовсе перестал бывать в собственном доме, хотя, верно, никогда его и домом не считал. Спросить его – не поймет, небось, даже, о чем спрашиваю. Жили они с Вассой у Рюрика и, похоже, своим хозяйством обзаводиться не спешили. Другие новоградские бояре чем только свою спесь не тешили – хоромы ставили, чуть не выше Княжьих, а Эрик, хоть и женился, а все по походному жил, словно лишь на недолгое время задержался в Новом Городе. Васса терпела, не жаловалась, да и на что жаловаться – привыкла к тесноте Неулыбиной избенки, в Княжьих хоромах любая клеть больше. Так что зимовали мы в огромном Эриковом доме вольготно, словно хозяева, одной семьей – я, Беляна, Медведь, Лис да Бегун. Приятель Бегуна, булгарин, заходил частенько, серьезно расспрашивал меня о Норангене и Валланде и старательно чирикал по выделанной телятине, записывая мои рассказы. Я не любил вспоминать ни то, ни другое – жила еще память, колола запомнившимися навсегда лицами, но Константин не отставал, травил мне душу просьбами. А может, и хорошо, что записывал он байки о никому не известном в здешних краях скальде Биере, о хрупкой, как цветок, Ие, об умном и изворотливом Ролло… Смотрел я на его письмена, и появлялось странное ощущение, будто оживают мои друзья, встают из праха, кладут на телятину живые руки – прикоснешься, и почуешь еще не ушедшее тепло… Константин обещал, что даже через много лет появится это чувство у любого, кто прочтет письмена. – Да что ты еще делать можешь, кроме как писать? – взъелся на него однажды за что то Бегун. Булгарин не обиделся, скривил губы в снисходительной улыбке: – А что умеешь ты, кроме как петь? И предупреждая яростные возражения Бегуна, добавил: ..далее