Ольга Григорьева Ладога |
|||
|
|||
Тот вгляделся в Лисье лицо омертвевшее, ладонь на рану положил: – Он уже не в моей власти. Хотя… И к оборотням развернулся: – Найди гриб дымовик, Ратмир. Взрослый, со спорами. Да не мешкай… Оборотень, Ратмиром названный, уж от драки отошел – ненависть кровавая в глазах потухла, умно глядел, будто человек. Стая его Миланьино тело в кусты оттащила, возилась там, рвала на куски родственницу мертвую. Да и сам Ратмир, видать, уж крови Миланьиной вкусил – свежим выглядел, сильным, будто и не дрался никогда. Глядел блазню в глаза, а поручение его выполнять не спешил. – Услуга за услугу, – сказал тот, его нежелание углядев. – Ты мне гриб дымовик принесешь, а я тебе место назову на кромке, где волчицу свою отыщешь… Оборотень не ответил ничего, не заворчал даже, просто метнулся молнией серебристой в кусты и пропал из виду, будто его и не было… Пока тело Лиса на волокушу самодельную укладывали, пока Славена рядом пристраивали да пока через лес в Захонье тащились, казалось мне, будто сплю. Ждал солнышка, думал – выйдет оно, развеет кошмар ночной всполохами рассветными, пробудит от тяжкого сна. Но не суждено, видать, было дождаться его – наоборот, заплакало небо слезинками мелкими, припорошило влагой волосы, потекло за шиворот, кровь и пот смывая… Коснулся дождь руками туманными Славена, разбудил его. Разбудил, да не совсем – встал Славен на свои ноги и пошел, ни на кого не глядя, будто каженник. Видать, слишком сильно душевная рана его зацепила. Оно и понятно – рос то у отца за пазухой, как за стеной каменной, а тут сразу навалились беды несчастья и спрятаться от них не за кого… Хитрец ему будто родной был, вот и плакал Славен о нем, как об отце… А что самым странным оказалось – не спугнул дождь блазня, на Чужака похожего. Обрисовал под охабнем просторным тело настоящее. Я уж и не знаю, чему больше удивился, чего напугался сильней – того, что блазень нас от смерти бесславной уберег, иль того, что Чужак жив остался и обиду на нас затаил. И чем больше в его телесности убеждался, тем больше боязнь за душу брала. Лишь теперь понимать начал, что сила в нем гуляет ведовская поболее, чем у матери его… А может, и отца нежитя более… Как был прежде загадкой Сновидицын сын, так ею и остался, разве только куда опасней стал, чем ранее. Недаром, видать, Хитрец ему до самой смерти своей не доверял. Я видел косые взгляды, точно старик знал о нем нечто позорное да гадкое. А может, действительно знал? Только не спасли его ни знания многие, ни мудрость, ни опыт, с годами пришедший. Запоздалая боль утраты накатила мне на сердце, слезами вылилась… Сбегали они по щекам, капали с губ опухших, сливаясь с дождевой влагой, ползли по шее за ворот рубашки. Второй раз в жизни приходилось мне оплакивать смерть близкого человека. Жаль было Хитреца. Добрый был старик, чуткий, а уж как Славена любил, и вовсе не описать. Лелеял его, точно сына. Тот, кажется, только сейчас понял, кем был для него старый наставник. Понял да сломался, словно душу утопил в Русалочьем озере. Глаза у него остекленели и пальцы в моей ладони застыли холодными бесчувственными льдинками. Смотреть на него и то больно было… Чужак, не оборачиваясь, бросил через плечо: – Шевелитесь! Бегун, коли избу ту, где меня сыскал, не припомнишь, то самую бедную сыщи. Там меня дождетесь. А я позже буду – кой с кем еще повстречаться надобно… Ух, как осмелел ведьмин отпрыск! Пользуется чужой бедой, норов показывает. Кабы не отрешенность Славена, не хорохорился бы он так. – Лису помоги… – прохрипел Медведь. – Делай, как сказано, тогда он и жить будет, – отозвался Чужак. Глупое обещание. Вряд ли Лису хоть чем то помочь можно было. Душа человека в горле живет, а коли в нем дыра разверстая, так, знать, и душа, птица вольная, уж давно его покинула… Только не станешь же спорить с ведуном… По слову его все делать придется… Я молча потащился вперед, рассекая лицом усилившийся дождь. А Чужак растворился неприметно меж еловых лап – пропал, словно и впрямь блазнем был. Когда одежа повисла на плечах мокрой тряпкой, а в поршнях вода зачмокала, из за дождевой стены проглянула наконец крыша жилья человеческого. За ней вторая, третья, а потом и все печище открылось. Кабы не усталость да печаль, подивился бы я Захонью – уж больно красиво было печище! Избы ровными рядами взбегали на холм пологий, со всех сторон молодым лесом поросший. Промеж ними стояли плетни ухоженные, у ручья, рядышком с печищем, баньки низкие присоседились… – Туда. – Медведь, покряхтывая, указал в сторону неказистой избенки с краю печища. Ночью то я ее толком и не разглядел, а теперь в ужас пришел, увидя. В такой избе, верно, и мыши то жить стыдились, а уж люди и подавно. Почти по крышу вросла изба в землю, перекосилась, словно желая убежать в темноту подступающего леса, глядела негостеприимно на нас кривым провалом влаза. Нет, не нравилась она мне, не хотелось заходить в двери перекошенные и сырой пустотой дышать… Другое дело вон тот домик, на пригорке, – веселый, нарядный, над землей горделиво вознесшийся, с широким узорчатым крыльцом. Возле него и лавочка для путников прилажена была. Сразу видать – добрые люди в нем живут, душевные. Они и накормят, и напоят, и Славена в чувство приведут… – Пойдем туда. – Я указал Медведю на полюбившийся дом и уверенно потащил за собой бессловесного Славена. Огромная пятерня Медведя сшибла меня на землю. Охотник тучей надо мной навис, пристально вгляделся в глаза: – Ты что, не понял? Чужак сказал – «в самый бедный». Он колдун. Знает, где лучше. ..далее